русское «авось», в беспросветных, казалось бы, обстоятельствах частенько выручало.
— Что вы теперь? — спросил я, прощаясь с Баскаковым.
— Скорее всего, тоже уедем. Куда, — еще не решили, помозгуем, не пропадем. Сделай одно доброе дело: приедешь, заскочи к моим старикам, скажи, что я жив-здоров, пусть за меня не переживают.
Я пообещал. Расстались старыми добрыми друзьями. Я собрал свою небольшую спортивную сумку и вышел из квартиры. Как приехал в Москву с одной сумкой, так и уезжаю, ничего не прибавив. Но это нисколько меня не расстроило: не первый раз я начинал с нуля, не привыкать.
В поезде мне досталась боковая нижняя полка. Я сам такую выпросил у кассира: ехать больше суток, днем можно свернуть постель, раскрыть столик, почитать; надоело — снова завалиться подремать; да и когда настанет время обеда, не придется выклянчивать угол, чтобы примоститься. А по большому счету я так устал от поездов, не находил в частых поездках на них комфорта: то соседи попадутся шумные и беспардонные, то проверяющие пристанут с горящими глазами, в которых открытым текстом написано «дай». Вот и сейчас один из таких погранцов (свой, можно сказать, родной, — российскую границу час назад миновали безо всяких инцидентов) попросил меня пройти с ним в тамбур — паспорта нет, справкой хоть утрись, надо бы вас, гражданин неизвестный, высадить и установить, действительно ли вы являетесь, как утверждает бумага, Дмитрием Ярцевым, или просто скрываетесь под этим именем от закона.
«Да пошел ты!» — так и хотелось плюнуть в рожу этому блюстителю закона, но тот этим законом защищен, а я, даже имея такую бумажку, бесправен и беззащитен.
— Що ж мы будэмо робыты? — вопросительно заглянул мне в глаза наглый прапорщик. — Выходымо, чы що?
Что значит это «чы що», мне хорошо известно. Но что у меня есть? Что я, по сути голый и босый, могу предложить блюстителю закона? Что у меня там осталось в кармане? Рублей пятьсот да сотка Дрыща, которую я перед отъездом выудил из-за зеркала.
— Столько хватит? Больше нет. — Я протянул пограничнику сотню баксов.
— Достатньо. Щаслывойи дорогы.
«Щаслывойи дорогы»? Он еще издевается! Я почувствовал себя тряпкой, о которую вытерли ноги. Было противно и унизительно. Но с другой стороны, я отдал эту грязную сотку и вздохнул с облегчением: Бог дал, бог взял, одним крестом меньше. И я снова еду. Домой.
38
Неожиданное появление на пороге родительской квартиры и восклицание «Здравствуй, мама!», — чревато не столько радостью, сколько скачком давления. Мама хватается за сердце и тут же ищет, где бы можно присесть.
— Ну что же ты меня так пугаешь, сынок? Нельзя было предупредить?
— Я и сам не ожидал такого скорого возвращения, — оправдывался я за свою оплошность. — Как папа?
— Отдыхает.
— Тогда не буду его беспокоить. Как вы здесь?
С поезда я сразу к родителям. Только спустился на платформу, голова тут же закружилась. Родной воздух, новое ощущение свободы и независимости пьянили. Я ехал в центр, жадно впитывая окружающее; так, словно не был в городе лет пять или десять, хотя не прошло и полугода.
— Спасибо за деньги, — сказала мама. — Если бы не ты, не знаю, что бы мы делали.
— Да ладно, мам, что смог, то сделал. Напои лучше чаем, да пойду к себе, отмокну в ванне, — кажется, лет триста не мылся.
— К обеду-то придешь?
— Немного отдохну и приду.
Ничего не поменялось, как будто я и не уезжал: та же заботливая мама, та же уютная атмосфера…
Горячая вода в ванне раскрыла поры, разнежила; распарившись, я чуть не уснул, выругал себя за беспечность, помылся, разобрал сумку, пошел к родителям на обед.
Отец уже встал, чувствовал себя хорошо, но был еще слаб и стал кожа да кости, однако та же обаятельная улыбка, та же любовь в глазах, выступили даже слезы. Отец сильно любил не только меня, сына, но и саму жизнь, это в нем всегда чувствовалось, поэтому так сильно его подломила внезапная болезнь. Задумаешься: стоит ли так сильно любить жизнь, чтобы потом, в критические минуты, не быть раздавленным грузом неудач и разочарований?
Я радостно обнял отца. Как я соскучился по ним, по матери и отцу, по дому, по уюту. Только снова жизнь с чистого листа, без перспективы, без надежды.
После обеда позвонил Сигаеву, тот тоже обрадовался.
— Давай, подгребай к нам к вечеру, там и расскажешь о своих новых приключениях.
Стоило бы поведать, скинуть груз с души, только что рассказывать? Как обманывал народ, заманивал его в дьявольские сети, выуживал из карманов последнее? Об этом даже вспоминать тошно, а уж рассказывать кому — геройство липовое, гордиться больно нечем. И оправдывать себя не хочется: делал ведь всё сознательно, никто в шею не толкал, на цепь не сажал, с приставленным к спине пистолетом позади не стоял. Любой меня сможет в этом упрекнуть, и может быть, будет прав. Но легче ли мне будет от этого?
Сигаев немного похудел, Люся и так была худышкой, а теперь одни глаза да скулы (Павлик, видно, давал им жару), но они были счастливы: у них появилась новая радость в жизни, новый смысл. Сейчас, правда, Павлик лежал в детской кроватке, как пай-мальчик: глядел на висящую над ним погремушку, гулил и чему-то улыбался. Я смотрел на него даже с некоторой завистью: у меня ведь тоже мог быть такой малыш, и я бы мог также сильно его любить, как Сигаевы своего сына, но — увы!
Мои размышления прервал Михаил:
— И все-таки как хочешь, Диман, а мы только в тебе видим крестного нашего сына. Правда, Люся?
Люся, заулыбавшись, кивнула.
— К тому же ты, кажется, уже давал нам добро, не передумал еще?
— Я же обещал, — сказал я.
— Тогда я позвоню тебе, когда согласую день в церкви.
— Звони, — сказал я, не отрываясь от маленького Павлика.
39
Крестили Мишкиного сына в церкви на Серебряном руднике, поселке